— Просыпайся, негролюб! — шепчет Деревенщина. — Не надо было отказываться, когда Братство предлагало тебя выкупить. Этого оказалось достаточно, чтобы ребята сверху дали мне зеленый свет на убийство. — Его ладонь трется о мои зубы. — Братишка доложил, что этот ниггер даже ничего не успел понять.
Значит, Компактного убил его братишка? А как же Флако?
— Все так легко получилось, аж скука берет. Особенно когда латинос сам вызвался спрятать пистолет. Но Флако никого не предупредил, что возьмет вину на себя, чтобы умаслить мексиканцев. За все должен был ответить ты.
Деревенщина наклоняется ко мне.
— Братишка просил тебе еще кое-что передать, — говорит он и раздвигает пальцы у меня в горле достаточно широко, чтобы я начал задыхаться. Затем целует в губы — и тотчас отвешивает звонкую пощечину. Течет кровь.
— Я не знаю твоего брата! — прокашлявшись, в ужасе выдавливаю я.
— Он, наверное, не успел рассказать тебе, почему его так прозвали, — говорит Деревенщина. — С другой стороны, такой умник, как ты, должен бы знать, что в Небраске течет река Стикс.
Эрик приезжает на рассвете. В моем сломанном носу еще торчат ватные комочки, любезно предоставленные работниками медпункта. Один глаз у меня заплыл, и я ничего им не вижу. Горло саднит от криков, которыми я пытался вызвать охрану.
Когда я вхожу в комнату для свиданий, Эрик встает со стула.
— Я знаю, что меня трудно было вызвонить… в последние пару дней. Навалилось много… Черт возьми, Эндрю! — Заметив, в каком я состоянии, он бледнеет. — Мне не сказали…
— Я не могу больше здесь оставаться! — Я едва не визжу. — Вытащи меня отсюда!
— Эндрю, суд начинается через…
— Я не вернусь в эту камеру, Эрик!
Он кивает.
— Хорошо. Я не уйду, пока вас не переведут в изолятор.
Слова его проливаются бальзамом на сердце. Только это я и хотел услышать. Неожиданно для себя самого я падаю на колени.
Вряд ли я когда-нибудь плакал перед Эриком. Вряд ли я плакал перед кем-нибудь вообще — первый раз это случилось два дня назад. Ты становишься сильнее, потому что от тебя этого ожидают. Ты становишься увереннее в своих силах, потому что рядом с тобой слабый. Ты превращаешься в человека, в котором нуждаются другие.
— Эндрю… — говорит Эрик, и по его голосу я понимаю, как ему за меня стыдно. Но в отличие от него я знаю, что до дна еще падать и падать.
— Я больше не могу, — говорю я.
— Я знаю. Я поговорю с…
— Вообще не могу, Эрик, в принципе. Я не могу сидеть в тюрьме! — Не вытирая слез, я заглядываю ему в глаза. — Если я сяду, меня тоже убьют.
Эрик накрывает мою руку своей.
— Я клянусь вам: вас оправдают.
Как любой утопающий, я хватаюсь за соломинку Я верю ему — и сразу вспоминаю, как плыть.
Если бы Ромео было легко заполучить Джульетту, их история никого бы не заинтересовала. То же самое можно сказать о Сирано, Дон Кихоте, Гэтсби и их возлюбленных. Завораживает само зрелище — как мужчина расшибается в лепешку о каменную стену; завораживает интрига: сможет ли он снова встать и совершить новый бросок? На каждого любителя благополучных исходов найдется зевака, физически не способный оторвать глаз от автокатастрофы.
Но вот интересный поворот сюжета: а если бы ближайшая подруга Джульетты начала флиртовать с Ромео? А если бы Гэтсби однажды вечером напился и признался в своих чувствах Дейзи? Если бы кто-то из этих безмозглых романтиков поперся черт знает куда, в резервацию хопи, и вернулся тем же маршрутом, беспрестанно ощущая кислотное жжение слова «сопляк» у себя в животе, поглядывая на любимую женщину украдкой, зная, что она едет домой, к другому мужчине…
Был бы кто-то из этих романтиков достаточно безмозглым, чтобы после этого еще и поцеловать ее? Я — был.
— Слушай, — говорю я, — я не нарочно.
Одного взгляда достаточно, чтобы понять: она не верит ни единому моему слову.
— Обещаю, это не повторится.
Но Софи лишь щурится:
— Обманщик!
Я повел ее есть мороженое. Главным образом потому, что после вчерашнего мысль о разлуке с Делией казалась мне в равной степени невыносимой и желанной. Главным образом потому, что стоило мне появиться у порога — и нас обоих сковало страхом. И я бежал, схватившись за первую попавшуюся отмазку — Софи.
— Обманщик? — повторяю я. — Прошу прощения?
— Ты постоянно ее целуешь, — говорит Софи. — И обнимаешь. Когда возвращаешься из своих поездок.
Ну, может быть. Быстро чмокаю в щеку и заключаю в осторожные объятия друга — такие, знаете, в которых между телами непременно остается три дюйма, чтобы мы соприкоснулись на уровне плеч и постепенно разъединялись ниже.
— Она хорошо пахнет, правда? — говорит Софи.
— Прекрасно пахнет, — соглашаюсь я.
— Если любишь человека, можно его целовать.
— Я не люблю твою маму, — говорю я. — Нет, люблю, но по-другому.
— Ты отдаешь ей всю свою картошку фри, даже если она не дает тебе свои луковые кольца, — говорит Софи. — И имя ее ты как-то странно произносишь.
— Как?
Софи задумывается.
— Как будто оно закутано в одеяло.
— Нет, я не произношу ее имя, как будто оно закутано в одеяло. И не всегда отдаю ей свою картошку, потому что — тут ты права — она едой не делится.
— Но все-таки ты не кричишь на нее, когда она к тебе несправедлива, — замечает Софи, — потому что не хочешь ее ранить. — Она берет меня за руку и повторяет: — Ты ее любишь.
Она тянет меня на игровую площадку. Я так давно перестал быть ребенком, что уже забыл, как возникает любовь, на каком она строится основании. А основание это — утешение. Когда я был маленьким, с кем я мог быть самим собой? Кому я мог доверить свои ошибки и мечты, свое прошлое? Родителям, няне из детского сада, Делии, Эрику. Это были первые люди, которых я полюбил.