— Да что может эта тощая старуха вообще знать о еде? — восклицает она.
В доме полно женщин в халатах всех цветов радуги. Многие из них похожи на Вильму и Рутэнн: должно быть, сестры или тетки. На белых стенах развешаны куклы кацина, о которых Рутэнн мне когда-то рассказывала, а в углу стоит телевизор, увенчанный вазой с цветами из бумажных салфеток.
— Чуть не опоздала! — укоризненно качает головой Вильма.
— Ты же знаешь, я никогда не опаздываю, — отвечает Рутэнн. — Если обещала прийти, пока кацины еще здесь, значит, приду.
Женщины переходят на стремительное, журчащее наречие хопи, и я не понимаю ни слова. Я жду, пока Рутэнн меня представит, но этого не происходит, и что самое странное — никого такое положение вещей, похоже, не удивляет.
Непоседливая девочка наконец причесана и подходит к Софи. Говорит она на безупречном английском.
— Хочешь порисовать?
Софи нерешительно отрывается от меня и, кивнув, следует за девочкой в кухню, где их ждет чашка с мелками. Они принимаются рисовать на квадратах коричневой бумаги, вырезанных из продуктовых пакетов, я сажусь рядом с пожилой женщиной, которая плетет блюдо из листьев юкки. В ответ на мою приветливую улыбку она лишь хмыкает.
Дом представляет собой причудливую комбинацию прошлого и настоящего. Я вижу каменные чаши, в содержимое которых женщины добавляют перемолотую вручную голубую кукурузу. Вижу молитвенные перья вроде тех, что привязаны к паловерде Рутэнн или рассыпаны по Ореховому каньону. Но пол здесь застелен линолеумом, пьют здесь из пластиковых стаканчиков, а столы накрыты синтетическими скатертями. У пластмассовой корзины для стирки сидит девочка-подросток и покрывает ногти на ногах ярко-алым лаком. Два мира трутся здесь друг о друга, и для всех присутствующих, похоже, не составляет труда усидеть на них, как на двух стульях.
Рутэнн с Вильмой о чем-то спорят — я понимаю это по интонации, по возросшей громкости и пылкой жестикуляции. Внезапно раздается пронзительный вопль — это ухнула сова, я помню этот звук по лесным прогулкам в Нью-Гэмпшире. Женщины тревожно перешептываются и выглядывают в окно. Вильма говорит что-то на языке хопи, но я готова поклясться, что это означает «Говорила же я тебе!».
— Идем, — велит Рутэнн, — я покажу тебе окрестности.
Софи, судя по всему, увлечена рисованием, потому я покорно выхожу вслед за Рутэнн.
— Что происходит? — спрашиваю я.
— На завтра назначена церемония Niman, в переводе — Домашний Танец. Это последний танец, прежде чем кацины вернутся в мир духов.
— Я имела в виду, что с Вильмой? Наверное, не следовало мне ехать сюда…
— Она не из-за этого злится, — успокаивает меня Рутэнн. — Дело в сове. Услышать сову — плохая примета, кому же это понравится.
Мы уже прошли до конца тропинки, ведущей от площадки, и очутились около небольшого домика из шлакоблоков. Из трубы вырывается язычок дыма. Рутэнн смотрит на него, приложив руку ко лбу.
— Здесь я жила, когда была замужем.
Я думаю о своей свадьбе, отложенной на неопределенной срок из-за суда.
— Не знаю даже, поженимся ли мы теперь с Эриком.
— У хопи на это уходит несколько лет. Сначала — церковь, чтобы вздохнуть с облегчением, потом ищешь себе жилье, но это тоже быстро, а годы идут на пошив tuvola — подвенечных платьев, за это отвечают дядья жениха. Вильма успела уже родить Дерека, когда подоспела ее свадьба. Ему было три года, он шел рядом с матерью.
— Расскажи о самой церемонии.
— Ох, очень это трудоемкое дело! Надо отблагодарить семью жениха за платье — подарить им множество плетеных тарелок и наготовить кучу еды. — Рутэнн улыбается. — За четыре дня до свадьбы я переселилась к свекрови. Сама я постилась, но готовить должна была на всю семью — это такое испытание, чтобы проверить, достойна ли я их мальчика, за которым по закону была замужем уже три года. Еще есть такая традиция: тетки жениха по отцовской линии приходят в гости и швыряют грязью в теток по материнской линии, и все жалуются на жениха и невесту… Но это все шутки вроде тех безумных мальчишников и девичников, которые принято устраивать у pahanas. А потом в торжественный день я надела белое платье, сшитое дядьями Элдина. Очень красивое: всюду кисточки, тесемки, одна другой мельче, как палки, на которые я буду опираться в старости, все ближе и ближе к земле, пока не коснусь ее лбом.
— А зачем второе платье?
— Его ты наденешь в тот день, когда будешь умирать. Встанешь на обрыве в Большом Каньоне, разложишь платье, влезешь в него — и взмоешь к небу, как облако. — Рутэнн косится на свою левую руку: она по-прежнему носит обручальное кольцо. — Вы, pahanas, репетируете свою свадьбу, а для нас свадьба — это репетиция всех оставшихся дней жизни.
— Когда умер Элдин? — спрашиваю я.
— В засуху восемьдесят девятого года. — Рутэнн покачивает головой. — Я думаю, духи специально его выбрали, такого крупного: знали, что только он сможет принести нам дождь. В ту ночь, когда он вернулся, я стояла на пороге этого дома. Я запрокинула голову, открыла рот и постаралась выпить столько его капель, сколько смогла.
Я неподвижно гляжу на дым, кудрявой струей бегущий из трубы.
— А ты знаешь, кто там живет сейчас?
— Уж точно не мы, — говорит она и, развернувшись, уходит по тропе.
Мы с Гретой сидим на уступе Второй Месы и любуемся закатом.
«Дорогая мамочка! — пишу я на обороте бумажного пакета. — Знаешь, в начальных классах учительницы организовывали празднование Дня матери, но меня жалели и разрешали не готовить соли для ванн, не плести бумажные корзины и не вырезать открытки… А когда я пошла покупать свой первый лифчик, то несколько часов простояла в отделе нижнего белья, пока туда не вошла женщина с дочкой и я не попросила ее помочь мне… В десять лет я решила стать католичкой, чтобы зажигать для тебя свечку. Чтобы ты видела меня с небес… И порой я мечтала умереть, чтобы встретиться с тобой. — Я поднимаю глаза к желтому, как блин, пейзажу вдалеке. — Как для девочки, которая почти ничего не помнит, я очень многого не могу забыть. Я знаю, что ты сожалеешь о случившемся, — пишу я. — Я просто не уверена, достаточно ли мне твоего сожаления».