Ученые еще спорят об этих открытиях, но я им верю. Мне достаточно подумать о Софии и вспомнить какие-то мелочи, которые я хотела бы сохранить навеки: ее голосок, как у гномика, ее розовые с перламутром ноготки, ксилофон ее смеха. Не будет большим преувеличением поставить это чувство в заслугу моему отцу: это он помог мне осознать все то, что нам так хочется хранить.
Дом моей мамы, маленький и аккуратный, словно плывет по белокаменному морю. В конце подъезда стоит почтовый ящик с надписью «Васкез». Я останавливаюсь у гигантского цереуса в добрых одиннадцать футов высотой, и он приветственно машет мне веткой. Рутэнн рассказывала, что цереусу нужно не менее пятидесяти лет, чтобы дать один-единственный отросток. А цветы у него такие яркие и красивые, что воробьи, завидев их, плачут.
Я в который раз приглаживаю волосы рукой. Я попробовала заколоть их, затем связать в «конский хвост», но наконец решила распустить каскадом по плечам — мама ведь должна вспомнить, как расчесывала их! Одета я в самую нарядную вещь, которую успела закинуть в чемодан перед нашим поспешным бегством: темно-синее платье. В нем я хотела идти в суд. Я поправляю юбку в тщетной надежде одним движением устранить все складки и набираю полные легкие воздуха.
Как вообще можно вернуться в чью-то жизнь после двадцативосьмилетнего перерыва? Как можно возобновить связь, когда ты не помнишь, на чем она прервалась?
Для храбрости я пытаюсь поменять исполнительниц главных ролей. А если бы Софи вернулась ко мне через столько лет? Не могу даже представить, в каких обстоятельствах я не почувствовала бы мгновенную связь между нами. А с Софи я провела примерно столько же времени, сколько моя мать со мной. Мне было бы наплевать, если бы она оказалась усеянной пирсингом, лысой, богатой или нищей, замужем или лесбиянкой… плевать… лишь бы она вернулась.
Тогда почему меня так заботит первое впечатление?
И сама же отвечаю на свой вопрос: потому что это бывает раз в жизни. На каждой последующей встрече мы лишь корректируем события первой.
Я замираю на крыльце, не зная, хватит ли мне мужества постучать. И вдруг, словно во мне проснулся дар телекинеза, дверь распахивается сама собой.
Из дома спиной вперед появляется женщина. На ней линялые джинсы и вышитая крестьянская блуза. Выглядит она куда моложе, чем я представляла.
— Si, хлеб и жареные бобы! — кричит она кому-то внутри. — Я с первого раза запомнила. — Она поворачивается и наталкивается на меня. — Disculpeme, я не заметила… — И тут же зажимает рот ладонью.
Ее лицо выглядит словно моя фотография, которую опрометчиво смяли, а потом, одумавшись, снова выровняли. Мои собственные черты на этом лице рассечены тончайшими морщинами. Волосы ее на один оттенок темнее моих. Но что лишает меня дара речи, так это ее улыбка. Два верхних зуба слегка развернуты — именно поэтому я четыре года проходила в брекетах и с удерживающим кламмером.
— Gracias a dios, — бормочет она.
Она протягивает руку, и я позволяю ей коснуться меня: плеча, шеи и наконец щеки. Я закрываю глаза и вспоминаю, сколько раз в темноте поглаживала собственную руку, пытаясь представить себя ею, но всегда терпела неудачу: я не могла удивить свою кожу лаской.
— Бет… — произносит она и густо краснеет. — Тебя ведь уже зовут иначе…
Но сейчас совершенно неважно, как она называет меня; важно лишь, как я обращусь к ней. Голос у меня дрожит.
— Ты… моя мать?
Не знаю, кто из нас делает первое движение, но в следующий миг я уже оказываюсь у нее в объятиях — там, где мечтала очутиться всю жизнь. Она пробегает руками по моим волосам, по спине, как будто удостоверяясь, что я реальна.
Я пытаюсь сузить свой разум до тонюсенькой щелки узнавания, но не понимаю, почему мне знакомо это ощущение: потому что я его помню или потому что так сильно хотела испытать.
Она по-прежнему пахнет ванилью и яблоками.
— Только посмотри на себя… — говорит она, отстраняясь, чтобы лучше меня разглядеть. — Какая же ты красавица!
— Элиза, кто там? — доносится откуда-то из-за ее спины низкий баритон с легким акцентом. На порог выходит долговязый усатый мужчина с седыми волосами и смуглой, кофейного оттенка кожей. — Ella podria ser su gemelo, — шепчет он.
— Виктор, — говорит мама, и голос ее напоминает переполненную чашу, содержимое которой вот-вот выплеснется наружу. — Ты помнишь мою дочь?
Я вижу этого человека впервые в жизни, а вот он меня, похоже, знал.
— Hola, — приветствует меня Виктор. Он протягивает мне руку, но, взвесив все «за» и «против», решает обнять маму за талию.
— Я не знала, стоит ли мне сюда приходить, — признаюсь я. — Не знала, захочешь ли ты меня видеть.
Мама крепко сжимает мою руку.
— Я почти тридцать лет ждала встречи с тобой. Как только мне сообщили, кто ты… теперь… я стала звонить тебе, но никто не брал трубку.
От облегчения, от осознания того, что она хотя бы пыталась, у меня едва не подгибаются колени. Мама мне звонила — это я не взяла трубку! Потому что летела в Аризону к отцу, представшему перед судом.
Мы обе думаем об этом и одновременно вспоминаем, что это не просто встреча после долгой разлуки. Виктор смущенно откашливается.
— Может, зайдете?
Дом заставлен глиняной посудой в яркой глазури и кованым железом. В гостиной я сразу же ищу взглядом подсказки: игрушки, которые выдадут других детей и внуков, компакт-диски на полках, которые скажут о ее музыкальных пристрастиях, фотографии в рамках на стенах. Одна фотография сразу же завладевает моим вниманием: на ней мы с мамой сидим в похожих расшитых платьях. Подобный снимок — сделанный, должно быть, минутой позже или раньше — я нашла в отцовском тайнике.