— Господи, нет, конечно! — в ужасе бормочу я.
— Ты никому не причинил вреда. Присяжные тебя отпустят.
— Ну, может, это и не лучший исход…
— Тебе не хочется на свободу?
Я пытаюсь придумать, как объяснить этому человеку, что никогда уже не смогу жить по-старому Объяснить, как порой настолько увлекаешься вымыслом, что забываешь правду, этот вымысел породившую. Чарлз Мэтьюс перестал существовать тридцать лет назад. Я понятия не имею, где он сейчас.
— Мне страшно, — признаюсь я. — Я боюсь, что это еще не самое худшее.
Компактный меряет меня долгим взглядом.
— Когда меня первый раз выпустили, я решил съесть праздничный завтрак. Нашел хорошую кафешку, сел — и гляжу, как официантка ходит в своем коротком платьице. Спрашивает, что я буду. Я ей говорю: «Яйца». Она спрашивает: «Как приготовить?» — а я только пялюсь на нее, как будто она не по-английски базарит, а по-марсиански. Мне пять лет никто не предлагал выбора: если яйца, то омлет, и дело с концом. Я знал, что омлета мне не хочется, но не помнил, как еще их можно приготовить. Просто забыл все эти слова.
Язык, конечно, исчезает, как и все, чем долгое время не пользуешься. Скоро ли я забуду слово «милосердие»? Когда из моего лексикона исчезнет «прощение»? Сколько мне нужно тут просидеть, чтоб перестать чувствовать «возможность» на языке?
Я такая же жертва обстоятельств, как и Компактный, или Блу Лок, или Слон Майк, или даже Клатч. Мне не пришлось бы красть родную дочь, если бы я не женился на Элизе. Я не женился бы на Элизе, если бы в тот вечер решил пойти в другой бар. Я не очутился бы в том баре, если бы моя машина не сломалась в Темпе и мне не понадобилось бы вызывать буксир. Я не жил бы в Темпе, если бы не поступил в аспирантуру на фармакологическом: уже тогда я выискивал шансы на достойную работу с достойной оплатой, чтобы обеспечивать семью, которой тогда еще не было даже в планах.
Возможно, судьба — это не озеро, куда ты ныряешь, а рыбак, плывущий по его поверхности. И он позволяет тебе забавляться с наживкой до тех пор, пока ты не устанешь, — и тогда он наматывает леску на катушку.
Подняв глаза, я натыкаюсь на взгляд Компактного.
— Черт побери! — тихо удивляется он. — Да ты ведь один из нас.
Игольщик — местный мастер татуировок — плавит кусочки сыра для получения зеленой краски. У его клиента уже набиты «рукава» — сплошные узоры от запястий до плеч. На трицепсах у него вытатуировано словосочетание «Белая гордость», на спине — узловатый кельтский орнамент. О зеках можно многое узнать по коже. Свастики и парные молнии сообщат о расовых взглядах, паутины и колючая проволока намекнут, что это не первая ходка обладателя. На наколотых часах стрелки обозначают время, проведенное за решеткой.
Интересно, что теперь набьет Игольщик. Он расцарапает кожу заточкой и вотрет в шрам тушь. И уложится в рекордный срок — между обходами, призванными как раз пресекать подобное творчество.
Притворившись, будто занят карточной игрой, Игольщик склоняется над обнаженной левой лопаткой клиента и начинает ковырять его плоть. Выступившая кровь образует сердечко. «Пятерка!» — кричит один из картежников: это предупреждение. Игольщик мгновенно засовывает заточку под робу и прячет крохотный пакетик с тушью в мясистом кулаке.
Но надзиратель проходит мимо, будто и не заметив Игольщика. Он поднимается на второй этаж, я бегу за ним следом.
Когда я его настигаю, постельное белье уже свалено в кучу, а с нар сорваны матрасы. Он переворачивает мой маленький тайник с мылом, зубной щеткой, открытками и карандашами, после чего лезет под койку, где хранится картонная коробка Компактного.
Компактного на месте нет, он пошел в церковь. Он не то чтобы очень набожный — просто в церкви можно свободно продавать нелегальный алкоголь заключенным, с которыми иначе он бы не встретился. Конечно, после обыска товара у него не останется. А когда его переведут в отсек повышенной безопасности, исчезнет последняя возможность вести бизнес.
Надсмотрщик открывает тюбик зубной пасты, выдавливает каплю и подносит палец к губам. Затем берет флакон из-под шампуня, до края наполненный самогоном, и откручивает пробку.
— Это мое! — вдруг выпаливаю я.
Я мог бы сказать, что это — акт самопожертвования, но тогда снова соврал бы. Думаю я об одном: мы с Компактным уже более-менее доверяем друг другу, а отношения с новым сокамерником могут обернуться катастрофой. Я думаю о том, что мне терять, считай, нечего, а ставки Компактного слишком высоки. Я думаю о том, что поступки, совершенные тобой, могут стремиться к кармическому балансу — и жизнь, которую ты сохранил неизменной, может искупить ту жизнь, которую ты бесцеремонно изменил.
Человек, попавший в изолятор, становится чем-то вроде призрака, а уж призраком быть я уже давно приловчился. Надзиратели стоят лицом к лицу с тобою — и все же не видят тебя. На один час за целые сутки тебя выпускают в общую комнату без сопровождения, чтобы ты принял душ и побродил бестелесной тенью по площадям, превосходящим камеру. Ты не слышишь собственного голоса по многу часов. Ты живешь прошлым, ибо настоящее простирается так далеко, что страшно смотреть вперед.
Поскольку в нашем корпусе содержится нечетное количество заключенных, я сижу в изоляторе сам. Сначала я думал, что мне повезло, но вскоре меня начали одолевать сомнения. Не с кем поговорить, некого даже обойти, когда мечешься от стены к стене. Все, что способно нарушить распорядок моего дня, кажется даром небес. Поэтому когда мне сообщают, что пришел адвокат, я сгораю от желания отправиться в комнату для свиданий. Если он и не принес добрых вестей, я смогу хотя бы отвлечься. И в то же время меньше всего на свете мне сейчас хочется видеть Эрика. Я знаю, что это ты попросила его защищать мои интересы в суде, но ты ведь тогда не знала всей правды… и Эрик не знал. Судя по нашей последней встрече, ему нелегко отделить свою историю от моей. Едва ли он согласился бы стать моим адвокатом, если бы знал, что ему придется заново пережить все ужасы алкоголизма в собственной семье.