Я ожидала, что он запротестует и скажет, чтобы я носила то, что есть в шкафу, — и точка. Но он лишь рассмеялся. «Не можешь бегать? Ну, этого допустить нельзя!»
— Мы назвали тебя Бетани. Родилась ты совсем крохой — весила меньше хлебной буханки. Когда я брал тебя на работу, то укладывал в перевернутый шкаф для документов, это была твоя колыбелька. — Он поднимает глаза. — Я работал аптекарем.
Аптекарем? Я принимаюсь рыться в памяти в надежде найти пропущенные красные флажки. Папа точно знал, сколько сиропа от кашля нужно выпить Софи, учитывая массу ее тела. Папа очень расстраивался, когда в школе мне не давалась химия. Почему же он не стал работать аптекарем в Нью-Гэмпшире? И я тут же отвечаю на собственный вопрос: потому что лицензия была выдана на другое имя. На имя человека, исчезнувшего с лица земли.
Становишься ли ты другим человеком, когда меняешь имя?
— Как тебя звали?
— Чарлз, — отвечает он. — Чарлз Эдвард Мэтьюс.
— Три имени — и ни одной фамилии.
Он огорошен.
— Твоя мать сказала то же самое, когда мы познакомились.
При одном упоминании о ней у меня перехватывает дыхание.
— А как звали ее?
— Элиза. Тут я не врал.
— Не врал, — соглашаюсь я. — Только сказал, что она умерла, а на самом деле вы просто развелись.
Позвольте поделиться с вами одним рецептом. Когда варишь утрату на открытом огне печали, она затвердевает. Но превращается не в горе, как вы могли бы подумать, и даже не в сожаление. Нет, утрата становится густой, как паста, и черной, как зола. Но нужно погрузить в это варево палец и ощутить его острый вкус на языке, чтобы понять: это гнев, гнев в чистейшем виде, гнев без примесей. И эту субстанцию вы уже будете взвешивать, ее свойства вы будете определять, ею намажете свой бутерброд.
Я думала, что приехала сюда с одной целью: убедиться, что отец в порядке, и дать ему понять, что я в порядке тоже. Я приехала, чтобы сказать: мне плевать на полицейские протоколы, мне плевать на выступления в суде, я все равно благодарна ему за свое счастливое детство. Но равновесие внезапно нарушается, и двадцать восемь лет, которые я знала, уже не перевешивают те четыре года, которые я упустила.
— Зачем? — спрашиваю я, и слово это будто застревает у меня между зубами. — Зачем ты это сделал?
Отец качает головой.
— Я не хотел причинить тебе вреда, Делия. Ни тогда… ни сейчас.
— Не называй меня Делией!
Я вскрикиваю так громко, что женщина в соседней кабине оборачивается.
— У меня не было выбора.
Сердце у меня в груди бьется как бешеное, я уже не могу остановиться.
— Был у тебя выбор! Тысяча вариантов. Бежать или остаться. Брать меня с собой или нет. Сказать правду, когда мне было пять лет, или десять, или двадцать… или смолчать! Это у меня не было выбора, папа.
Я вихрем вылетаю из комнаты для свиданий, чтобы он тоже почувствовал, каково это — остаться одному.
Когда я возвращаюсь в наш розовый трейлер, все уже спят. Софи лежит на диване, наподобие вопросительного знака обернувшись вокруг Греты, а та, едва завидев меня, приоткрывает один глаз и приветливо виляет хвостом. Я опускаюсь на колени и касаюсь лба дочери. Он покрыт капельками пота.
Однажды, когда ей был всего месяц, я нарядила ее в зимний костюмчик и усадила в детское сиденье: мы собирались ехать за продуктами. Пока я надевала пальто и обувалась, детское сиденье оставалось на кухонном столе. Уже на полпути к магазину я услышала звонок мобильного. «Все взяла, точно?» — спросил отец. Покосившись на зеркальце заднего вида, я поняла, что забыла взять Софи. Поняла, что бросила ее на кухонном столе, пристегнутую к полумесяцу детского сиденья.
Я поверить не могла, что забыла собственного ребенка. Не могла поверить, что не почувствовала нехватки жизненно важного органа в своем теле. Окаменев от ужаса, я сказала, что возвращаюсь домой. «Да езжай уже за покупками, — рассмеялся отец. — Со мной она в безопасности».
Чьи-то руки проскальзывают мне под футболку, и, обернувшись, я вижу Эрика, не успевшего еще окончательно проснуться. Сонный, он затаскивает меня в спальню в конце трейлера и запирает дверь.
— Увиделась? — шепчет он.
Я киваю.
— И как?
— Пришлось говорить через стекло… И на нем была черно-белая полосатая роба, как будто он какой-то… какой-то…
— …преступник? — осторожно договаривает за меня Эрик. И этого оказывается достаточно, чтобы я снова разрыдалась. Обняв, он мягко опускает меня на кровать.
— Он там из-за меня, — говорю я. — А я теперь даже не знаю, кто это — «я».
Нога Эрика протискивается между моими ногами, и он опускается на меня, как туман опускается на город.
— А я знаю, — шепчет он.
Во сне я прячусь. Кухонный пол сверкает, словно по нему рассыпаны алмазы, хотя я знаю, что это всего лишь битое стекло. Всюду разбросаны осколки посуды, дверцы шкафчиков распахнуты настежь, видны пустые полки.
Слышится крик, по силе сравнимый с бьющимся стеклом.
Я слышу его, как бы сильно ни зажимала уши руками. Я будто попала внутрь барабана, меня словно проглотил дракон (это всего лишь мое собственное дыхание), в горле моем слезы будто бы слились в ледяной ком — и я не могу его сглотнуть.
Первое, что я замечаю, еще под одеялом, — это восходящее солнце. Затем я чувствую дыхание, тяжелое и влажное, как песок с морского дна. Я мигом вскакиваю и, отбросив покрывало, вижу сжавшуюся в клубочек Софи. Она мечется в лихорадке.
Я зову Эрика, но никто не отвечает. Он ушел, оставив мне записку с телефоном юридической конторы его друга. Я буквально слышу, как кипит кровь в венах моей дочери. Обыскав весь багаж в напрасных поисках термометра, или аспирина, или еще чего-то, что может помочь, я уношу Софи в розовую ванную и становлюсь под теплый душ с ней на руках.